Книга Идущие. Книга I - Лина Кирилловых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двери раскрываются подобно лепесткам гибискуса — не живого, цветущего под жарким солнцем юга, а сухого, скрюченного, который, залитый кипятком, распускается в кружке, будто воскрешённый током кадавр. У них больное тёмно-алое свечение, неровные перепады теней, красящие багровую плотность чёрными кляксами гнили, стылый запах разрытой могильной земли. Двери дефектны, это видно сразу, двери в мир, который тоже дефектен, наверняка, несомненно. И, когда капитанская группа, все в грязи, оглушённые, окровавленные, пахнущие потом, пламенем и железом, вываливаются наружу, — сперва девушки, потом мужчины — кто-то ахает, хватает их под руки, тащит аптечки, воду и полотенца, зажигает дополнительный свет, носится и топает, стуча подошвами по плитам вестибюля. Ян Орлов сжимает племянницу за плечо. Он рад и напуган, счастлив и возмущён: они, вся компания, нарушили с десяток правил, но вернулись.
— Что там было? — спрашивает, уже зная, что ничего хорошего не услышит.
Миниатюрный «глазок» с ворота её куртки опускается в его свободную ладонь. Грязные пальцы, тонкие и длинные, он ловит и не отпускает, слушая бешено скачущий пульс, жар бьющейся под кожей крови, упрямое и сильное желание жить. Как никогда раньше, она кажется ему одновременно маленькой и взрослой, воином и ребёнком: его родное, хорошее существо, его неслучившаяся рыженькая дочка.
— Всё здесь, — тихо говорит Четвёртая. — И пустите же, дядя. Больно.
Курт зелён, как покойник, волосы Лучика сбились нечистым колтуном, Капитан, шипя сквозь зубы, держится за бок, и по брючине его чёрной формы сбегают алые потёки. Переход через насильственно прорубленную дверь — всё равно, что полет в пробившем заграждение горной трассы автомобиле в пропасть. Лишь одному человеку здесь это знакомо. Они жмутся вместе, кучкой, спина к спине, как только что дрались, и Ян не может, как бы ни пытался, выдернуть Четвёртую из этого круга, поэтому отпускает, хотя хотел бы и отругать, и обнять, и погладить по голове.
— Анни… — он улыбается ей, очень неловко и нежно, выглядя сейчас, должно быть, старым и смешным. Прайм снова спасает его.
— Так, — строго говорит зам. — Девочки и мальчики. С возвращением, во-первых. Живы — молодцы. Во-вторых, поступаете в распоряжение медиков. И немедленно, немедленно, я сказал, не кривитесь. А потом расскажете всё. Лично! Пойдём, Ян.
И Ян отходит, уступая место докторам, в отличие от него точно знающим, что делать, отходит послушно, увлекаемый прочь твердой рукой своего заместителя, и взгляд его падает то на «глазок», по-прежнему зажатый в ладони, то на мельтешение белых халатов, то на усталый, ещё сильнее обострившийся профиль худенького лица рыжеволосой девушки, похожей и непохожей на его погибшего брата. Он знает, что в свой кабинет нужно принести стулья для ожидающихся посетителей, что нужно подготовить файлы будущей отчётности, принять у координаторов данные о расположении мира, куда была заброшена группа Капитана, у служащих отдела переброса — протокол о природе дверей. Что нужно, конечно, выпить кофе, потому что в глазах уже двоятся люди, пол и потолок, а скоро, как он ощущает, начнут троиться и носиться каруселью, и в благодарность за помощь угостить Рика сигаретами, и как-то постараться не уснуть, и взять оставшиеся «глазки», и запустить их, сделав заодно несколько резервных копий для архива и себя…
Ноги заплетаются, ноги спотыкаются. Эй, не падай. Почему она его не любит? Та, другая, любила. Та, другая, звала дядей безо всяких «вы». Но она тоже мертва. Как их родители, как профессор, как все старые друзья. Как всё первое поколение ходящих через двери. А он, последний оставшийся, когда умрёт? Скоро?
— Ян, — Прайм встряхивает его. — С тобой всё в порядке?
— Всё хорошо. Ведь они живы, друг мой, живы…
***
Лучик готовит кофе, чутко вслушиваясь в прячущиеся за бормотанием кофемашины звуки семьдесят третьего этажа и его окрестностей: скрип оконных рам, шёпот сквозняков, мягкий перестук кошачьих лапок, тап-тап-тапанье трутней, истязающих клавиатуры этажом выше, телефонные звонки и гул копиров этажом ниже, чужие споры и разговоры, писк микроволновок, слив воды в унитазных бачках — много крошечных Ниагар. Как у всех Идущих, слух у неё отменный. Её руки не дрожат, движения уверенные и точные, хотя менее, чем час назад, она снова оказалась глаза в глаза со своим самым страшным кошмаром. Маленькая, храбрая, светловолосая девочка в грубых форменных ботинках и одежде, пропахшей кровью и пылью, с нежным улыбающимся лицом, испачканным гарью и грязью, как мазками боевого раскраса. С нежным детским лицом, сейчас таким замкнутым и серьёзным, таким зрелым. Кто бы знал, как она близка к тому, чтобы уронить сахарницу, ложечку, сливки и разрыдаться — но нельзя: теперь все её силы нужны, чтобы помочь.
У кое-кого здесь тоже прошло свидание со старыми монстрами — ему гораздо больнее и хуже, потому что он сам когда-то был похожим. И думает, дурак, что остался.
Четвёртая потрошит аптечку, присев на одно из коридорных кресел. Не для себя — свои царапины не стоят ни лекарств, ни внимания. Находит то, что искала, убирает в нагрудный карман, заодно выуживая оттуда невесть как оказавшуюся там самокрутку. Последний привет от маленькой деревни, лежащей у подножия руин безымянного, преданного своим создателем, как весь их неудачливый мир, каменного города. Последнее дружеское касание людей, которые никогда не должны были существовать, но там, в вывернутом «никогда», улыбались, плакали, смеялись и пели. Жили.
«В их мире табак был крепче, — дымный след ползёт к плафонам. — И люди верили, что после смерти нет ни жизни, ни снов. Но может ли человек умереть так неудачно, что будет вынужден жить и спать ещё долгие годы, только не там, где умер? Забыть, что умер? Помнить, но скрывать? Может? Отчего? Что его заставляет? Это расплата или награда? Могут сразу два? Больше, чем два? Я их знаю? А они себя?»
По шахматным плитам пола от сомкнутых створок лифта и до подошв её ботинок тянутся следы: ребристые бордово-земляные отпечатки, кровь, глина и песок, вещественное свидетельство, — ещё одно, кроме памяти — что всё, что случилось, произошло наяву. Что были люди, люди разные, люди обманутые и обманувшиеся, оболганные и поверившие, люди с теплом в ладонях или руками, сжимающими нож и взрыватель, тянущиеся к неслучившейся жизни, которую у них отобрали даже не эксперимента ради — просто так. Сероволосый парнишка и девочка, которую он любил, и чужеземцы, спасающие из мёртвого города картины и книги, и взрыв, потрясший усталое старое небо, потому что за врага держали друга, потому что ошибались, бедные, потерянные, забрёдшие в тупик, ломаные цветные осколки, выпавшие из калейдоскопа реальности… брошенные к чужим ногам, будто они — перчатка.
Шварк. Красная лужа, белый атлас. Был бы даже элегантен он, этот жест двухвековой давности земного задверья, когда бы не был так жесток.
Их кровью, алой и живой, их судьбами, взращенными с расчётливой любовью лаборанта-научника, который пестует подопытных мышек, чтобы после вколоть им чумную бациллу, их смертью, словно вызовом, Идущих пригласили на дуэль, которая обязательно обернётся кровавой бойней хотя бы оттого, что новую Армаду ведёт месть. За своего двадцать лет как погибшего предводителя, за того, кого в среде Идущих клеймят как предателя и сепаратиста, чьё имя произносить — табу. Чьё имя Четвёртая всё равно произносит каждый раз перед сном, складывая руки в странной молитве не верящего в высшие силы и справедливость, но помнящего даже своей короткой и фрагментарной памятью пережившего извлечение, что сама никогда не видела от этого человека ничего дурного.